Книги жизни Андрея Смирнова

В детстве:

Дюма А. «Три мушкетера»

Диккенс Ч. «Дэвид Копперфилд» и «Большие ожидания!»

Лондон Дж. «Северные рассказы»

В юности взросление началось с:

Тургенев И. Романы, в первую очередь, «Отцы и дети»

Хемингуэй Э. «Прощай, оружие!»

Пастернак Б. «Сестра моя, жизнь»

Бердяев Н. «Истоки и смысл русского коммунизма»

В зрелости главная книга:

Солженицын А. «Архипелаг ГУЛАГ»

А с тех пор, как стал писать, и до сегодняшнего дня для ежегодного перечитывания:

Пушкин А. «Капитанская дочка»

Толстой Л. «Хаджи-Мурат»

 

– У Вас на редкость системный список самых важных книг жизни. Все четко: детство, юность, зрелость. И «Три мушкетера» в начале, которых назвали практически все герои нашего проекта. Правда, только мужчины. И каждый примерял на себя роль кого-то из мушкетеров. Вы – кто?

– Даже не примеривался. Мне было 8 лет, когда я прочел роман Дюма. Представьте, 1949-й год: отец только пришел с фронта, деда посадили во время войны, когда у него два сына были на фронте. А у деда была отдельная квартира.

– А дед был кто?

– Инженер был, еще дореволюционного формирования, оканчивал Московское высшее техническое  училище да еще какие-то самолетные курсы при питерской Техноложке. Два сына на фронте, тут его взяли то ли за анекдот, то ли за «восхваление немецкой техники» – и на пять лет в лагерь в Мордовии. Бабку тут же уплотнили, ей оставили одну комнату. После войны в эту единственную комнату сначала приехали мы с матерью из эвакуации, потом вернулся дядька с фронта, женился, потом, с опозданием на год, в 1946-м вернулся отец, потом деда выпустили из тюрьмы, но не разрешили жить в Москве. Мы росли вот в такой коммуналке.

– Где-то в центре?

– Панкратьевский переулок, конец Сретенки, если идти от центра к Сухаревке. И двор, в котором хозяйничали блатари. Во дворе страшновато, а у меня был порок сердца, я был дохлый, на второй этаж ходил с трудом, пророчили, что вот-вот помру, но, как видите, обошлось. Такая же школа в Уланском переулке страшноватая, поколачивали меня. И на этом фоне во 2-м классе «Три мушкетера» – какой-то совсем другой мир, отношения между королем и подданными, между мужчиной и женщиной – о, волшебный мир, в котором хотелось жить! И все мои дети знают наизусть «Трех мушкетеров», могут цитировать с любого места. Потом, последние три года, я учился во французской школе, поэтому книгу знаю и в подлиннике, даже сейчас, старый дурак, могу цитировать, хотя не брал ее в руки лет сорок…

– Любимая сцена?

– Когда после поездки в Англию, д’Артаньян возвращается и начинает объезжать своих раненых друзей. Помните, Арамис собрался покинуть свет и уйти в лоно церкви. В гостях у него сидят два попа и рассуждают о том, как правильно благословлять – одной рукой или двумя. И д’Артаньян сидит, зевает, ему скучно смертельно. Когда попы уходят, Базен, лакей Арамиса, приносит какой-то постный обед, шпинат, яичницу. Но Арамис только что прочел привезенное д’Артаньяном письмо от любовницы, оказывается, она его по-прежнему любит. Он орет на Базена, требует каплуна, вина! Как можно забыть такую сцену, прочтя ее в 8 лет? Да там все замечательное.

– Говорят, что мы в России любим «Трех мушкетеров» больше французов.

– Это неправда. Французы просто не говорят, потому для них это давным-давно детская литература. Какому-нибудь критику или литературоведу сказать, что его любимый писатель не Пруст…

– Неприлично?

– Да, надо называть Паскаля, Монтеня, Сен-Симона или что-то такое утонченное… На самом деле не только подростки под столом читают Дюма, как у нас.

– Ну, так кто же Вы все-таки – д’Артаньян, Атос?

– Нет, это для меня слишком шикарно. Ни на кого из них я не тяну.

– Как режиссер взялись бы за «Трех мушкетеров»?

– Никогда в жизни. Это не по зубам.

– Дальше у нас замечательный Диккенс, два самых лучших его романа – «Большие надежды» или «Большие ожидания» и «Дэвид Копперфильд». Там все не так лучезарно, как у мушкетеров. Там, может, даже похуже Вашего двора, у мальчишек жизнь невеселая.

– «Дэвида Копперфильда» я тоже знал практически наизусть. Я думаю, несчастные те люди, которые в детстве не узнали Диккенса. Диккенс один из редких вообще в мире писателей… «Три мушкетера» – романтика, приключения, особенно для мальчишек. А Диккенс помогает формированию души. В России я не знаю такой книги в великой русской литературе.

– А Тургенев, например…?

– Ну, если вы в 16 лет не увлекались романами Тургенева, вы тоже несчастны, это касается и девушек, и парней в равной степени. Если вы к 30 годам как следует не прочли «Обломова» и «Обыкновенную историю» – тоже. Но писателя, который бы так помогал, как Диккенс, становлению неокрепшей души подростка, у нас я не знаю. Хотя у нас потрясающая детская литература для маленьких, я абсолютно уверен, что Чуковский гениальный поэт, что Заходер гениальный поэт и писатель. Далеко я что-то ушел от Диккенса, возвращаемся. В том мире, в котором мы росли, в моем дворе, в моей школе Диккенс был самый важный писатель.

– Жалеть слабых, сочувствовать, понимать чужую боль…

– Думаю, важнее другое. Самое главное, по крайней мере, в тех романах, которые я назвал, то, что мир жесток и безжалостен, но в этом жестоком мире ты должен оставаться человеком. Как им остается Дэвид Копперфильд, как им остается Пип – герой «Больших ожиданий». Причем это нигде не выражено идеологически, педагогически. Это везде выражено художественно, недосказано.

– Это ранит

– Ранит, поэтому остается с тобой. И ты годами будешь вспоминать какие-то поступки и тяжелые ситуации героев Диккенса. Я уже конкретные фрагменты не так хорошо помню, а лучше общий настрой книг, и особенно любовь героя в «Больших ожиданиях» к этой девочке…

– …Эстелле.

– Эстелле, да. И эту старуху – мисс Хэвишем, которая всю жизнь прожила в свадебном наряде, учитывая, что свадьба не состоялась. Такое остается навсегда.

– Третья книга из детства – Джек Лондон, совсем не молодецкие забавы, как у мушкетеров, приключения другого рода.

– Естественно, мальчишка четырнадцатилетний просто не может пройти мимо мужественных героев «Северных рассказов» Джека Лондона. Хотя это совсем не мой любимый писатель.

– Но все-таки Вы его назвали, значит, что-то осталось. А из русских сказок была любимая? Или Вы человек не сказочный?

– Не сказочный, нет. Но, когда писал сценарий «Жила-была одна баба» своего последнего фильма, лет десять фольклором занимался очень серьезно, поэтому для меня сказки – это трехтомник Афанасьева и его же «Заповедные сказки», то есть сказки матерные. Это я все знаю наизусть. Но мне надо было знать, потому что у меня в фильме разговаривали крестьяне.

– И тут у нас в списке Ваших книг возникает Тургенев, с комментарием «юность, начало взросления» – это когда?

– Когда уже девушками начинаешь всерьез интересоваться. Думаю, в этом возрасте Тургенев для российской молодежи играет такую же роль, как Диккенс в детстве. Формирование образа женщины, девушки, история любви… Более того, без Тургенева невозможно стать нормальным мужчиной, я бы сказал. Помните, Толстой написал, что таких девушек не было, но Тургенев сочинил, и они появились. А Льву Николаевичу я верю безгранично – по мне, такое сочетание головы и таланта редко попадается не только в России. Мир тургеневских романов – волшебный. Я-то люблю и поздние…

– И «Дым»?

– И «Дым», и «Новь» – все это полезно. Но «Отцы и дети» – это, мне кажется, самый совершенный роман российской литературы.

– Базарова жалко?

– Ну, а как же… В сериале, который сняла моя старшая дочь Авдотья по «Отцам и детям» и где я имел честь играть Павла Петровича, мне кажется, очень удачный Базаров.

– Она с Вашей подачи взялась за экранизацию?

– Нет, сама по себе.

– Влияние-то Ваше!

– Какое там влияние? У меня такие дети, на них не повлияешь. К ним попробуй подойти на пушечный выстрел. Очень самостоятельные. Мне кажется, что в ее фильме потрясающий финал – смерть Базарова, и там Юрский и Тенякова гениально играют его родителей! Когда увидел это на экране, у меня просто ручьем слезы лились. Высокий трагический кусок, блестяще сделанный. Мне кажется, они – главные звезды этого сериала. С Тургеневым у меня многое связано – я же «Месяц в деревне» в Комеди Франсес в Париже в 1997 году…

– Ваш выбор или театра?

– Они предлагали на выбор «Ревизор» или «Месяц в деревне».

– Забавное сочетание.

– «Ревизора» я испугался, потому что у «Ревизора» сценическая история ведь очень несчастливая. Кроме мейерхольдовского спектакля, одного из последних им поставленных, который, судя по всему, был грандиозный, «Ревизор», как правило, на сцене не очень удачен. Случалось мне видеть блистательных Хлестаковых на сцене – еще молодого Игоря Ильинского после войны или Игоря Горбачева в Александринке… Но спектакли в целом почему-то не складываются: или гениальный городничий, или гениальный Хлестаков, но в общем – мрак. Во всяком случае, я этой приметы испугался. Сказал, «Ревизора» ни за что, давайте Тургенева.

– Почему Гоголя в Вашем списке нет?

– Разве можно о Гоголе говорить мимоходом? От «Вечеров на хуторе…» и кончая «Выбранными местами из переписки с друзьями» – каждый интеллигентный человек обязан это знать.

– Мы не про интеллигентного, мы про любовь. Может, он по природе не Ваш писатель?

– Что значит мой – не мой? У меня нет такого разделения. Гоголь – трагическая фигура, у него чрезвычайно сложная была личная жизнь, а толком никакой. Характер, судя по всему, очень тяжелый. Человек, который сжег второй том «Мертвых душ», который уморил себя голодом. В этой последней книге «Выбранные места из переписки с друзьями», там же есть потрясающие страницы! Но книга была совершенно естественным образом встречена в штыки, потому что она призывала не заниматься улучшением российской жизни, а принять ее такой, какая она есть, с крепостным правом. И там есть, с одной стороны, строки волшебные абсолютно, божественные, а есть строки, которые вызывают омерзение просто и понятно почему. И он умер-то он от того, как встретили эту книгу – от него отвернулась думающая, мыслящая Россия. О Гоголе мимоходом говорить невозможно, слишком гигантская фигура. Я все надеялся дожить до того момента, когда уберут, наконец, этого истукана в исполнении скульптора Томского, которого поставили в 1952-м году на Гоголевском бульваре, и вернут на законное место великий памятник Андреева, спрятанный во дворе. Но, кажется, не дождусь.

– Без Хемингуэя почти ни у кого не обходится, у Вас – «Прощай, оружие!».

– Хемингуэй у поколения шестидесятников – старших и младших – обязательная программа, он тоже нас формировал. Мое знакомство с ним было забавное. Я поступил во ВГИК, 17 лет, мастерская Михаила Ильича Ромма. Это была огромная удача – Ромм всего два курса выпустил, но какие! В первом же его наборе – Тарковский, Шукшин и Митта.

– Такие разные…

– Абсолютно разные. Наш второй набор – Кончаловский, Виктор Трегубович, на Ленфильме работал, наверняка знаете его картины «На войне как на войне» и «Даурию». А снова отвлекся. Так вот, Ромм на первом же занятии продиктовал список со словами: «Это надо знать обязательно». Начал с Пушкина, всего, естественно, переписку, обязательно… И был там Хемингуэй. У моего отца была приличная библиотека, но пока он был на фронте, ее разворовали. А после войны Хемингуэя не издавали. Я пошел на первый курс в 1958-м году, а первый двухтомник Хемингуэя, черный такой, появился только через два года. Вот где его взять, а? Пришлось идти в Библиотеку иностранной литературы, хотя английский у меня был слабенький, но первый раз роман Хемингуэя я прочитал в оригинале – ночами сидел, как проклятый, со словарем. Но там финал такой, что не надо лазить в словарь, все равно слезы льются ручьем, даже если ты не все слова понимаешь. «Прощай, оружие!» – великая книга ХХ века. Думаю, что из любовных романов ХХ века это одна из двух-трех вершин. Где еще такая любовь, как написана в «Прощай, оружие!»?

– Кто в этом списке еще был, кроме Пушкина и Хемингуэя?

– Много русских классиков и западные классики, скажем, там был Марсель Пруст.

– Пастернак?

– Пастернака там не было.

– А у Вас в списке есть.

– Тут тоже все началось во ВГИКе. Я пришел туда, вообще не зная, что есть такой поэт. Курсе на 2–3 уже случилось дело Пастернака, в котором принимал участие мой отец. Я открыл в библиотеке книгу – и был поражен стихами. Я стал серьезно этим заниматься. Мой фильм «Осень», который вышел в 1972-м году, был вторым советским фильмом, где стихи Пастернака звучали с экрана. Первой стала картина моего покойного друга Ильи Авербаха «Степень риска», там Смоктуновский читает «Быть знаменитым некрасиво». У меня в «Осени» Кулагин читает «На ранних поездах», стихи 1944-го года.

– И не вырезали?!

– Скорее всего, они не знали, что это Пастернак.

– Дальше у нас совершенно не поэзия – Бердяев «Истоки и смысл русского коммунизма». Как эта книга оказалась в списке, и что она для Вас?

– Тема необъятная. Ну, считайте. Значит, мой отец был коммунист, вступивший в партию на фронте, и дядька был коммунист. Ну, дед-то сидел при советской власти, но с уважением относился к идейным людям. Я вырос пионером, комсомольцем, я был даже секретарем комсомольской организации, такой первач, советский-советский, дальше ехать некуда. Как анекдот звучит, но расскажу. В 1953-м году в марте помер Сталин, а в декабре, к Новому году, впервые открылись ворота Кремля – туда же входа вообще не было. Там жил Сталин и те, кто его охранял. Пройти можно было только на Красную площадь, в мавзолей – к этому трупу. И вот было объявлено: елка в Кремле. Мне было 12 лет. Достать билеты на елку в Кремль очень трудно, только по блату. Где-то родители раздобыли билет! Я там! Впервые в жизни Оружейную палату показывали нам, водили в Грановитую палату, потом на елку. В святые места попали. А через два месяца в начале 1954-го года объявили, что в Кремле состоится Всесоюзный слет пионерской организации. А я был отличник, и, кажется, уже председатель совета дружины – тот самый главный пионер с тремя нашивками на рукаве. Мы пришли туда, по-моему, в Георгиевский зал, уже никакой елки нет, а тысячи полторы детей, светлый верх, темный низ, красный галстук, главная пионервожатая чего-то там открывала. Потом все запели «Взвейтесь кострами, синие ночи». Дальше ничего не помню, потому что упал в обморок. Я упал в обморок от счастья. Очнулся в медпункте, уже сидела рядом со мной мать, меня на скорой помощи отвезли домой. Я не видел ничего на этом слете. Вот такой я вышел из школы.

– Это Ваше предисловие к Бердяеву?

– Да. Мало этого, в 1955-м году мои родители поменяли квартиру, переехали мы в Марьину рощу. Тогда в Москве было три спецшколы с углубленным изучением иностранного языка: немецкая, английская и французская. Выяснилось, что в квартале от нас французская. Отец сам по себе, без всяких учителей читал на пяти языках, на трех говорил. Английская библиотека у него была шикарная. На Европейском конгрессе писателей он делал доклад по-итальянски. Он сказал, что надо быть дураком, чтобы пропустить такую возможность. Я за лето выучил грамматику, и последние три года учился во французской спецшколе, что дало мне очень много. Кстати говоря, я, когда ставил спектакль в Комеди Франсез, обходился без переводчика. А в студенческие времена работал переводчиком на двух первых Московских кинофестивалях: с Кристиан Жаком, режиссером «Фанфан-Тюльпана», приезжал Абель Ганс – это звезда немого кино 1920-х годов, классик живой, автор фильма «Наполеон», я ним работал.

– Предисловие к Бердяеву продолжается?

– Да. В 9 классе при Хрущеве начался обмен школьниками: сюда приехали человек 15 ребят из парижского лицея Пастера, мы с ними ходили по улицам, составляли им компанию, курили тайком вместе. А потом 9 человек послали в Париж. 10 должны были, но один умудрился опоздать на самолет. Эти дети были из нашей французской школы. В 16 лет попасли на две недели в Париж, а потом еще две недели мы провели в каникулярном лагере среди французских ребят. В Париже у нас была экскурсия в Музей современного искусства. Стоим мы перед полотнами Ван Гога и Матисса, уверенные, что это отрыжка загнивающей буржуазии, что это не живопись. Я помню, как рассказывал экскурсоводше, что у нас есть великие картины: «Три богатыря» Васнецова и т.д. Когда вернулись, с подачи училки, которая с нами ездила, мне вручили грамоту в райкоме комсомола «За пропаганду советского образа жизни». Вот такой я вышел из школы. К счастью, ВГИК очень быстро поправляет мозги. Во-первых, там был очень хороший уровень толкотни, соперничества: в это время на старших курсах учились Тарковский, Шукшин, Митта, и у нас – Отар Иоселиани, Лариса Шепитько, Георгий Шенгелая. Культурный уровень, по крайней мере, на режиссерском факультете, приличный был, да и художественный тоже. Я очень быстро понял, насколько темен. Повезло с двумя великолепными педагогами: по зарубежной литературе – покойная Ольга Игоревна Ильинская, с подачи которой я напал на Томаса Манна, и это на годы стал мой любимый писатель. И главное, по истории изобразительного искусства – Николай Николаевич Третьяков, внучатый племянник того Третьякова, который подарил нам галерею. Несмотря на то, что в это время Хрущев заходил в Манеж, громил абстракционизм, наш педагог рассказывал, что такое история искусства по-настоящему. Поэтому через два года я был во многом другим человеком. Ну, и не только это. Ведь мы ж больше занимались во ВГИКе военной подготовкой и марксизмом, чем режиссурой. Режиссуры за неделю было часов 8 – два раза по четыре, а спецподготовки, то есть военного дела, было 4 раза в неделю по 4 часа, и марксизма было полно – всякого, история КПСС, диалектический материализм, исторический материализм, научный атеизм, еще какая-то пакость, не помню. У меня, правда, были пятерки по всем этим предметам – красный диплом. На нашем курсе занимался очень неплохой режиссер Антонис Воязос, грек, который участвовал юношей в гражданской войне в Греции как коммунист. Естественно, ему оттуда пришлось бежать. Между прочим, он режиссер сериала «Операция Омега», в котором снималась моя жена Лена Прудникова. Антонис был теоретик, марксист, «марксистская глыба», как его называли за пьянкой. И я стал интересоваться всем этим. Мы постепенно дошли до «Вех» и до Бердяева. «Истоки и смысл русского коммунизма» – первая в моих руках книга, которая… как бы точнее сформулировать… Вот: когда трезвый человек в сознании рассказывает тебе о том, что такое запой. Она произвела на меня гигантское впечатление. Купить ее в Москве у спекулянтов было очень сложно, потому что они боялись стука – за это и посадить могли. Но я все-таки завел такого спекулянта. Смешная история. Вообразите – ресторан «Арагви» на площади, где стоит Юрий Долгорукий, за ним находится здание – это был Институт Маркса и Энгельса. Так вот, в скверике перед Институтом Маркса и Энгельса мне, как сейчас помню, рублей за восемь, огромные деньги по тем временам, спекулянт вручил вожделенный том Бердяева. Потом я дошел до «Вех», весь круг «Вех» – Гершинзон, Булгаков, Франк, Струве – это же все замечательные мыслители. Уже в 1909-м году целая команда интеллигентов трезво осознавала, куда может привести догматический марксизм Россию, их не услышали, не послушали. Поэтому в 26 лет, когда я снимал самостоятельную картину «Ангел», я уже был убежденным и теоретически подкованным антикоммунистом. Поэтому для меня эта книга осталась настольной. Возвращаюсь к ней постоянно. У Бердяева целый ряд замечательных сочинений. Конечно, «Самопознание» – его последнее произведение – великая книга, в ней очень много и о России, и о культуре, и о философии. Для меня это стало той верной тропинкой, которую повезло вовремя нащупать.

– «Архипелаг Гулаг» Вы назвали главной книгой.

– Конечно. С тех пор, как она появилась, для меня она главная. Не помню точно, какой там год, наверное, 1973–1974-й. Солженицына же сразу выслали после того, как книга вышла на Западе. У нас она появилась очень быстро, через месяц. Ну, конечно, сесть можно было за чтение этой книги. «Архипелаг Гулаг» – все знают, огромный томище. Естественно, его давали на одну ночь.

– Распечатку?

– Распечатку, конечно. И всю ночь читали, не смыкая глаз, потому что уже в полдень надо было передавать дальше по цепочке. А попробуйте-ка ее, прочтите вот так! При первой же возможности, уже месяца через два, мне удалось добыть экземпляр распечатанный.

– Там же, около Института марксизма-ленинизма?

– Нет, в другом месте. В это время обстановка была тяжелая, сесть можно было без проблем. Но, тем не менее, люди, которые общались, которые читали самиздат и тамиздат, рисковали, вырабатывали определенные правила конспирации. Даже не столько конспирации… Точнее сказать, если хотите – доверия. Все-таки, отдавая книжку или беря ее, вы должны были быть полностью уверены в том, что человек не провокатор и не стукач. И тут снова скажу: «Архипелаг ГУЛАГ» – великая книга, она не устареет никогда. На мой взгляд, это самая великая книга ХХ века вообще. Особенно если учесть, в каких условиях она написана, это грандиозный поступок, настоящий подвиг. Там есть главы, которые по литературе изумительны. Она написана кровью сердца. С ней, мне кажется, российскому человеку надо не расставаться. Для меня это настольная книга.

– У нас остались две книги с Вашей пометкой «возвращаюсь постоянно». Сначала «Хаджи-Мурат».

– А я назвал «Капитанскую дочку» и «Хаджи-Мурата».

– Хотелось бы «Капитанскую дочку» приберечь для финала разговора.

– А их нельзя разделять. Потому что это два текста, которые соединяются для меня в одно – я не понимаю, как человек в состоянии написать тексты такой великой простоты и силы. «Капитанскую дочку», как и «Хаджи-Мурата», перечитываю, если и не каждый год, то раз в два года точно. «Хаджи-Мурат» ведь не был опубликован при жизни Толстого, он же в ящике лежал.

– А как думаете, почему?

– Ну, разве можно угадать мысли Льва Николаевича?

– Как писатель писателя…

– Разве можно? Что вы, что вы! Никогда не посмею. Что такое Толстой? Это такая глыба, около которой позволено внизу ходить и задумываться, почему он сделал так, а не этак. Это волшебные тексты! Если учесть, что они написаны на заре русской литературы…

– Что значит – на заре – это золотой век русской литературы – вторая половина XIX столетия?

– Это как смотреть. Мы и сегодня-то XVIII век не очень хорошо знаем, хотя Радищева за его несчастную судьбу чтим, но уже Новикова помним слабо. Для нас даже не с Карамзина русская литературы начинается, а, конечно, с Пушкина. С Пушкина великая русская литература начинается, какой она стала в XIX веке и осталась, в сущности, в XX. И вот на заре появляется «Капитанская дочка» – текст такой кристальной чистоты, такого понимания! И в том, что должно быть выражено в слове, и в том, что из эмоций должно остаться между словами. Это божественный абсолютно дар! Над этим текстом можно день сидеть, изучать его и пытаться догадаться, почему он поставил это слово, а не то. И то же самое с «Хаджи-Муратом». Это какая-то божественная высота взгляда на людей. Какие там портреты, Мария Дмитриевна, офицеры эти, высший свет. Чего стоит беседа Николая с министром! Какая-то высота необыкновенная, при этом абсолютно человечный текст, абсолютно волшебный. Я не понимаю, как эти два текста были написаны человеческой рукой. Вот читаю сорок лет и не понимаю. По-моему, это совершенство русского текста, которое превышает человеческие силы. Вот и все!

– И совсем уж напоследок – самое любимое стихотворение Пастернака, хотя бы несколько строк?

– Как обещало, не обманывая,

Проникло солнце утром рано

Косою полосой шафрановою

От занавеси до дивана.

 

Оно покрыло жаркой охрою

Соседний лес, дома поселка,

Мою постель, подушку мокрую,

И край стены за книжной полкой.

 

Пропускаю несколько строф

 

«Прощай, лазурь преображенская

И золото второго Спаса

Смягчи последней лаской женскою

Мне горечь рокового часа.

 

Прощайте, годы безвременщины,

Простимся, бездне унижений

Бросающая вызов женщина!

Я – поле твоего сражения.

 

Прощай, размах крыла расправленный,

Полета вольное упорство,

И образ мира, в слове явленный,

И творчество, и чудотворство».