— Как начались стихи?

— По ходу жизни, лет в 12-13, произошло некое обострение и потянуло к драматургии и поэзии через музыкальность и переводы. Я тогда стала больше музицировать и переводить на французский. Просто мне было тесно в реальности, хотелось разнообразия.

— Помните первую песню, спетую Вами?

— Когда мне было четырнадцать лет, мой старший брат отвел меня к своей учительнице русского и литературы, там я спела под гитару, на которой едва научилась перебирать несколько аккордов, пару песен Новеллы Матвеевой. Песни эти я услышала за стенкой у моих соседей. И спросила у них, что это за такая невиданная, неслыханная музыка, непохожая на то, что пели Пьеха и Ободзинский. Тогда я спела что-то вроде «Домов без крыш», «Каравана». Под конец школы меня занесло уже в по-настоящему литературное объединение, я к тому времени сочиняла вполне осознанно.

— В одном из стихотворений Вы пишете: «Отвечаю только Богу. Только Богу и стиху», то есть получается — поэзия богоданна?

— Понимаете, это я писала в юности. И тогда поэзия облекалась в такие слова, позже — в другие. Говоря на здешнем сколько-нибудь культурном языке, я полный атеист. В других традициях я немного иное. Поэтому между Богом или стихом я существую — знают только небеса. Но откуда берется поэзия? Это часть природы, очень важная, к которой нужно быть расположенным, и тогда стихи не оставят тебя. Так, пожалуй, будет попроще, чем богоданность.

— Кстати, Вы верите в то, что «слово — страшно материальная вещь». Это применительно к судьбе поэта или ко всему, о чем бы он ни писал?

— Что значит «о чем бы ни писал»? Ведь статистика дела не ясна. Жизнь не была бы так биологически разнообразна и так хаотически расчудесна, если бы каждое слово весило, как пуля, полные «девять граммов». В том-то и дело, что не полные. Это непонятно, сколько граммов, и в сердце ли. Полагаю, что поэт может попасть в любую часть позвоночника, печени, почки и поджелудочной железы, а может и не попасть. Но настоящий стих попадает — в этом все дело. Он разит не только тебя, но и твоего близкого или частично близкого человека, твой город, народ, среду обитания. Да, в этом плане стихи материальны.

— А что же такое «Никакой в этом мире поэзии. / Никакой, в самом деле, мечты»? Думаете, сегодня поэзия переживает критический момент?

— Эта тема обсуждалась, сколько себя помню. Хотя я еще застала маленький отголосок того вечного лета, когда звучали стихи поэтов-шестидесятников. Это эхо катилось до середины 1970-х годов — поэзия есть, поэзия жива. Но в то время еще не печатали огромными тиражами ни Пастернака, ни Цветаеву, ни Мандельштама. А под конец моей школы, то есть в самом начале 1970-х, зазвучали голоса стихотворцев начала ХХ века. Тогда немного померк блеск поэтов-шестидесятников и меркнет по сей день. Природа ставит свой эксперимент над языком и людьми. Любой участник большого поэтического марафона, всемирного и вневременного, не велик и не мал. Если у него есть хотя бы небольшой, но собственный голос, свои стихи, никто не смеет умолять его достоинства. И шестидесятничество в этом смысле не поблекло. Эти поэты не меньше, в божественном смысле, чем поэты начала ХХ века, чьи стихи мы узнали с опозданием. Сегодня поэзия на мой слух и вкус стала глуше. Так получилось.

У власти тайная полиция, захватившая природные недра. Не монархия, не демократия, не власть интеллектуалов, не либералов, не бизнесменов, а тайная полиция, которая сделалась и могучим бизнесом тоже.

Эта антиутопия случилась в нашей большой стране. Поэзия, естественно, примолкла, ведь она не нужна этим людям даже для обслуживания. На первые маленькие оды сгодились старцы, вроде Михалкова. Теперь же власть обходится без од: Интернет, блог Президента — вот и все. Зачем поэзия, когда есть слово, с виду более веское? У нас период сейчас «как бы правды». Все газеты к услугам власти, журналы и прочие СМИ под ее контролем. Эта маленькая никому не подвластная фея стихов ведет себя тихо. Но голоса существуют, они не революционны, не призывают к террору или мятежу, это голоса поэтов.

— Назовете несколько имен?

— Этих людей широкая публика не знает, они известны только узкому кругу (ну что мы будем говорить о широкой публике, она отдает свои голоса легко). А подлинная — все слышит и раскупают книги Веры Павловой, Сергея Гандлевского, Бахыта Кенжеева. Читают книги о стихах Петра Вайля и Дмитрия Быкова. Снова возвращается к стихам Мандельштама и Цветаевой.

— О Вас говорят, что Вы «поете поэзию». Бардовская песня сегодня актуальна?

— Я просто человек, который поет стихи. Ремесло это очень старое. Сила у стиха, даже такого скромного, как мой, есть. Но барды сегодня обеззаражены, обезопашены, стерилизованы, практически невидимы. Мы не рекламируемы и почти не слышны. В магазине «Союз», торгующем звуком, на стендах всего несколько наших пластинок. Но есть оговорка — нам так жить положено. Бессмысленность эстрады не для нас. Нарядные, обклеенные накладными волосами и ресницами, эти люди выступают на «Евровидении», и это их дело. Они не занимают наших мест. Попса сильна повсюду.

Но классическая музыка была и остается красивой и могучей, по сей день на Западе существует оперный певец, а наравне с ним — камерный певец. Почтенное ремесло — Кант и Нострадамус одновременно. Наш камерный певец даже с недурными стихами государству ни для чего не нужен, а метафизически — будет жить долго или всегда.

— Продолжите фразу: «русский поэт сегодня…»

— С точки зрения его величавости, он скромен до ужаса. Что до предназначения — все равно так же, как было. Хорошо, если бы поэт служил только богу языка, не кланяясь крошечным идолам государства, не зависел от бюрократического аппарата того города или деревни, где живет.

Много где это существует или возможно. Поэт зависит от себя, может заболеть или просто заскучать. Но не пойдет служить в газете, которая ест из рук у власти. У поэта есть, где подлечиться, где напечататься. Но это моя гипотеза. И я всегда помню, что Моцарт закончил свои дни в бедности, а Бродский — царственно.

Отношения с властью должны быть минимальны и формальны: что-то вроде счетов за электричество или налогов. Ты имеешь высшее право быть не как все. Все имеют это право. Но работать (писать) ты должен много. Язык, на котором мы пишем, к сожалению, сейчас слабее, чем хотелось бы. Сильные, и как им кажется, всемогущие люди, обуздывают его и превращают в сферу своего обслуживания. Но тайные люди, как гномы, все равно рубят свои кристаллы в глубоких, скрытых от простого глаза пещерах.

— А почему последняя Ваша книга именно «Стихи о любви»?

— Просто серия великодушного ко мне издательства «Эксмо». Я бы в жизни так не назвала сборник. Потому что люблю назвать свою книгу так, как не назовет другой. Например, «Мой дом летает» звучит лучше, чем «Стихи о любви». Недавно в этой же серии вышел сборник классической японской поэзии в переводах моего родного брата, переводчика японской литературы, Александра Долина.

А сама я могу с легкостью собрать и стихи о любви, и строки о Москве, и строфы о Рождестве, куплеты о друзьях, Америке, Франции, призвании, предназначении, детстве и взрослости…

— Читаешь Ваши тексты, и понимаешь, что героиня всегда превозносит объект своего восхищения. Почему не наоборот?

— Таков мой внутренний голос, таковы закономерности моего темперамента. Мужчина чтит себя, мнит о себе. А я ему подаю сигнал: ты выше, прекраснее, великодушнее. Я мелочь, пух, летящий мимо твоей щеки, прах, попираемый тобою. Но на тебя мы еще посмотрим, каков ты. Это позиция, расстановка акцентов и тоже жанр.

— У Вас есть стихи о прошлом, детстве… Вы бы хотели вернуться назад?

— Вернуться — нет. Я из тех, кто очень ностальгирует по детству. Но как же можно туда вернуться? Надо жить реальным. Я когда-то, в 1975-1976 годах, провозгласила, что попробую родить дюжину детей. Ничего не получилось. Но треть заявленного я осуществила. Четверых все-таки создала. А от моих четверых произошло еще трое, и ожидается четвертый. Так что постепенно мы приближаемся к заявленной цифре. Мне нужно делать реальные чудеса. Ностальгия — питательная среда, но мне на самом деле необходимо будущее. Конечно, я очень скучаю по тем товарищам, которых уже нет. Бесконечно тоскую по своим ушедшим родителям: одного нет десять, другого семь лет. Это был взрыв, ничто его не готовило, и ничто меня не утешило. Я вся другая, никогда не буду такой, какой была при их жизни. И теперь мое дело соорудить иную реальность. Вот и стараюсь, как умею.

— А не пишете ли прозу? Стихи позволяют выразить всю полноту чувств?

— Во-первых, надо экспериментировать, чтобы не оскудеть и не обессилеть. Во-вторых, такие стихи, как делаю я, откровенно питающиеся гормонами — тоже дело хитрое. Нужно себя тонизировать. Если выйдешь на сцену и споешь слабый стих, это сразу же в уйме глаз отразится. То же произойдет, если перепутаешь слово в давно известной песне. Видимо, есть некое колдовство в звеньях однажды спаянных слов, которые нельзя разъединить. А что такое проза? Другая форма. Я ей почти не обучена. К тому же для прозы ты должен быть свободен житейски, даже по нынешним временам, когда все пишется на компьютере. А я сильно занята домашними делами. Вот мне ничего другого не оставалось, как загонять себя и свою реальность в коротенькие рифмованные формы.

— Почему Вы не поете чужие песни?

— А зачем? Я же работаю, произвожу продукт — свои песенки, которые для чего-то надобны моему слушателю. Он их по-своему любит и ценит, доверяет мне. Я может, и пела бы какие-нибудь изумительные французские баллады или старинные немецкие рулады, испанские средневековые песнопения. Но вы же понимаете, что не таков наш постсоветский слушатель, чтобы покупать песни немецких миннезингеров в моем исполнении. К тому же я не исполнитель и не интерпретатор, а маленький создатель.

— Имя Вашей гитары «Люитера». Как оно появилось?

— Гитару лет двадцать назад сделал гитарных дел мастер Евгений Ермаков. С тех пор она многажды пострадала, побывала в разных переделках, ее било, ломало вдребезги, ее ремонтировали, в ней есть и нечинимые раны. Я играю и на других гитарах. Хотя «Люитера» основная. А еще «Люитера» значит светящаяся и струящаяся. К тому же это немного и лютня.

— Последний вопрос. Много ездите с концертами. Где Вам больше нравится?

— Есть много городов, которые я люблю и чту. Например, Ленинград. Лучше питерских концертов за 35 лет моей деятельности ничего нет. Это лекарство, тишайшие праздники моей не тихой души. Очень люблю концерты в США и все то, что связанно со Штатами: психологию, идеологию, достижения. Соединенные Штаты — чудо цивилизации. Мне нравится бывать в Израиле, потому что там все та же наша публика, только отъехавшая от Москвы, люди с определенной психологией, нашими непрагматическими приоритетами и огромным неравнодушием к тайнам русского языка, коих я все-таки маленький, но носитель.