Продвинутые ценители прекрасного утверждают, что есть один, самый точный показатель, что к художнику пришла настоящая слава. Знаете, какой?

– Нет, этого я не знаю, скажите.

– Когда его начинают подделывать!

– Вы думаете, что меня это радует? Так вот – не радует.

– Часто подделывают?

– У меня есть сайт. На него мне люди постоянно присылают письма: «Ах, какое счастье – я купила в городе N. вашу картину, повесила на стену, радуюсь. Спасибо вам большое, художник!» Я спрашиваю: «И где вы купили? Что за картина? Можете ли вы мне переслать ее фото». Присылают. Опять подделка. С каждым годом подделок становится все больше, и справиться с этим, увы, не получается. Если кого-то из «поддельщиков» удается схватить за руку, мне на голубом глазу говорят: а чего вы обижаетесь, это же для вас реклама! Честно говоря, мне такая реклама не нужна. Из-за этих бесконечных «любаровых» у меня может сложиться репутация такого художника… на потребу дня, что ли, слишком доступного, который продается на рынке, – из тех, что «не скупись, покупай живопИсь»! Да и качество этих подделок, как правило, кошмарное: делают ксерокопию, ее раскрашивают. Что там от меня остается? В сухом остатке?.. Видимо, все-таки что-то остается, раз одни делают, другие покупают.

– Говорят, Вы как-то «купили себя» на Арбате?

– Да, было такое, купил. Увидел знакомое изображение, подошел, спрашиваю у продающей «меня» девушки: «Это настоящий Любаров?» А она убедительно так: «Честно тебе говорю, он самый!» Поторговался. Удалось скинуть за «любарова» с полутора тысяч до 800 рублей.

– Неужели купили?

– Купил. Теперь «вещдок» у меня дома на буфете.

– И какое лицо у нее было после того, как Вы сказали правду?

– Не сказал, к чему человека расстраивать. Зато у меня появился рассказ про то, как я сам себя покупал.

– С детства мечтали стать художником?

– Так получилось. В детстве я все время рисовал. Я же дитя войны, родился в 1944-м году в Москве, на улице Щипок. Мы жили впятером в 15-метровой проходной комнате. Первые годы я вообще спал в корыте, потому что оно в хозяйстве было нужно, а отдельно на кровать места не было. Вот и спал я в корыте, которое нежно любил и запомнил на всю жизнь. А рисовал я войну. Все разговоры, все фильмы, все вокруг было о войне, поэтому у меня всегда советские солдаты побеждали фашистов, стреляли в них, фашисты падали, лежали в крови. И еще потом я, поверх всего рисунка делал каляку-маляку. Получалось так, что самого рисунка почти не видно было. Когда спрашивали: что за каляка-маляка? Я отвечал: «Ну, как же – это дым вокруг!»

– Уже тогда возникла тяга к актуальному искусству!

– Проще все, проще. В кино я видел: стреляют – поле затягивает серый дым. Вот и у меня все заволакивало дымом. Так что это был, скорее, реализм… А в 11 лет, учась в четвертом классе обычной школы, я услышал по радио, что в МСХШ – среднюю художественную школу при Институте имени Сурикова производится набор учеников. «Хочу записаться в художественную школу, буду учиться на художника», – сообщил я маме. Она удивилась: «Ты рисуешь ужасно, как же тебя примут?» Но я проявил настойчивость. Сел на трамвай, доехал до Лаврушинского переулка, где находилась школа, и сам записал себя на вступительный экзамен, который, как ни странно, сдал. Нарисовал такого толстого дядьку. «Кто такой?» – спросили меня. – «Садко». – «Что же он у тебя такой толстый?» А я: «Чтобы сила у него была». Сам я всегда был худой, а мне хотелось быть толстым. Поэтому мне, вероятно, хотелось рисовать толстых людей…

– Когда Вы поняли, что рисование – это именно то, чем хочется всю жизнь заниматься?

– В юности я не слишком думал о том, что такое «вся жизнь». Учусь в художественной школе, значит, и быть мне художником. Первый осознанный выбор я сделал, когда решил, что не буду заниматься живописью. В годы учебы нас перекормили передвижниками, и имелось в виду, что после окончания школы все мы будем творить исключительно в духе социалистического реализма – как же еще? А мне социалистический реализм ужасно не нравился. Особенно не хотелось рисовать портреты передовиков производства. А я как раз тогда заболел чтением, читал запоем всех подряд классиков мировой литературы. Вот и решил поступать в Московский полиграфический институт, чтобы стать художником книги. Поступил, выучился, стал художником книги.

– Как-то все слишком гладко получается, даже неинтересно.

– Хотите сложностей?.. До института в мою биографию еще затесалась автобаза, там мне сделали первую запись в трудовой книжке: маляр четвертого разряда.

– За что Вы получили четвертый разряд? Сделали там что-нибудь концептуальное?

– Скорее, монументальное. Как-то вызвал меня директор. «У нас очень большая проблема, – говорит. – Народ на территории автобазы насквозь прокурился. Можешь что-нибудь сделать, чтобы они все перестали курить?» – «Сделаю плакат, – предложил я, – на котором крупными буквами будет написано: “На территории автобазы курить воспрещается!”» – «Хорошая идея, – согласился директор. – Приступай!» И вот тут я слегка не рассчитал: буквы на плакате получились огромными, каждая – выше человеческого роста. В результате плакат огибал эту самую автобазу по периметру. Народ был восхищен, но курить не бросил. И директор одобрил: «Прочесть невозможно, но выглядит красиво!» Теперь я считаю этот плакат моим приобщением к актуальному искусству. Но тогда я подозревал, что с этим плакатом все надо мною подшучивают. Только маляр дядя Саша меня успокаивал, был на автобазе такой сильно пьющий философ. Сам он красил машины, а меня учил жизни. «Ты, главное, не переживай, – говорил он мне. – Все кругом сплошная ерунда, живи спокойнее».

– Переживания были по какому поводу?

– Поводы всегда находились. С родителями поссорился, девушка не полюбила, нарисовал хуже некуда… «Будешь впустую переживать, только препятствий себе в пути нагородишь, в жизни ничего не добьешься», – говорил мне дядя Саша, и я это запомнил…

Какие еще в моей биографии были сложности? Угораздило попасть в армию, чем я очень гордился. Это сейчас кажется странным, наверное. Но тогда я гордился, когда ко мне обращаются: «Рядовой Любаров, почему опять не заправлена гимнастерка, почему воротнички грязные? Рядовой Любаров, кругом, двое суток гауптвахты». Но однажды этот самый полковник увидел в моем личном деле, что я – художник. «Так ты художник, Любаров? – удивился он. – И чего ты тогда здесь маршируешь? А ну-ка дуй в клуб, нам надо срочно нарисовать солдат, двадцать три штуки!»

– А почему именно двадцать три?

– Один солдат в летней одежде, другой – в зимней. Третий – в противогазе, четвертый – делает зарядку, пятый марширует, шестой отдает честь – и так далее… Нарисовать солдат надо было срочно, потому что в часть приезжал Хрущев, перед его приездом царила страшная суматоха. И вот я за две недели, в одиночку нарисовал всех этих солдат… Меня даже спать в казарму не отпускали, так и ночевал в клубе. И я сам изо всех сил старался, чтобы все эти солдаты получились очень красивыми, чуть до нервного истощения себя не довел. Короче говоря, дурачок был наивный. Не исключено, что таким и остался.

– Не такой уж наивный, Вы же, говоря высоким стилем, стояли у истоков независимого книгоиздания в нашей стране?

– Ну, если говорить высоким стилем, пусть это так и называется. После института я проиллюстрировал больше ста книг, сбился со счета. Но за двадцать с лишним лет, как я этим занимался, накопилось раздражение на государственные издательства, на плохие типографии, на мерзкую бумагу, на которой тогда издавалось большинство книг. Поэтому с наступлением перестройки, как только разрешили свободное предпринимательство, захотелось сделать что-то свое. Вот мы с группой писателей-единомышленников и создали первое в стране частное издательство. Чиновники разных уровней отнеслись к нам с подозрением. «Что значит “частное”? – спрашивали. – Вы что, на самом деле собираетесь самостоятельно решать, что вам издавать?» Помню, что даже Лужков, впоследствии сам великий предприниматель, а тогда заместитель градоначальника, сказал нам: «Так нельзя, чтобы вы сами решали. На то у нас имеются партийные начальники, чтобы решать». Но, тем не менее, у нас все получилось. Мы справились. Издали множество книг, о которых даже и не мечтали в советские годы.

– Это издательство «Текст», которое прославилось тем, что в начале 1990-х выпустило первое собрание сочинений братьев Стругацких…

– Именно так. Мне, кстати, пришлось все это собрание иллюстрировать, хотя я был в издательстве главным художником, у меня было много своих обязанностей, которых не на кого было переложить. Но Стругацкие жестко сказали – «Только Любаров!». Конечно, я не мог отказаться. Я к ним обоим относился с большой любовью и уважением. Поэтому и оформление хотелось сделать близким им по духу. Но не зря же они были писателями-фантастами. Пока я делал их книги, со мной тоже приключались всякие фантастические истории.

Вот, например, для первого тома я придумал такую штуку: на первом форзаце будут горящие спички, а на втором форзаце спички должны быть уже сгоревшими. Как бы «вход» и «выход» из книжки. Осуществить этот «перформанс» мне помогал фотограф Вадим Шульц. Мастерской тогда у меня еще не было, и мы стали жечь спички у меня дома, повторяли раз за разом, добиваясь нужного эффекта. В итоге не заметили, как загорелась портьера.

– В творческом экстазе…

– Еще каком!… Еле спасли квартиру от пожара. Наше творческое горение материализовалось. Вероятно, мы вошли в прямое взаимодействие с миром Стругацких.

– Чтобы все горело!

– Просто мы работали со страстью… А для следующего тома я разобрал единственный в доме будильник. Чтобы в особой технике сфотографировать его механизм: колесики-винтики. Получилась эффектная обложка книги, но от семьи мне тогда крепко влетело…

– Намекаете, что обратно Вы его не собрали.

– Конечно, нет, собирать не умею, ломать – запросто.

– Какую книгу Стругацких больше всего любите?

– «Пикник на обочине», пожалуй. Многие мои картины, кстати, так и можно назвать – «Пикник на обочине». Только у Стругацких обочина фантастическая, мистическая. А у меня – обочина вполне реальная, из нашей жизни. Хотя кто ее разберет…

– Что Вы в детстве читали, Ваши первые книжки?

– Помню, что поразила меня «Снежная королева». Задела, я бы даже сказал, сильно ранила… В юности увлекался Достоевским, он прямо-таки поднял настоящую бурю в моей душе. Бельгийский поэт Эмиль Верхарн меня чем-то приворожил… Перечислить все трудно. Вообще, художники книги, как правило, много читают: приходится читать хотя бы то, что оформляешь… Сейчас я книжек практически не иллюстрирую, но привычка читать осталась.

– И что же Вы читаете сейчас?

– Иногда читаю кого-то из новых писателей. Алексей Моторов, например, запомнился – «Юные годы медбрата Паровозова»… Захара Прилепина осилил. Писательниц наших прекрасных по-прежнему почитываю, смотрю, что они написали новенького: Токарева, Татьяна Толстая… Но в последнее время тянет на «старенькое», все больше перечитываю.

– Неинтересно же…

– Так я живу не из интереса, а из удовольствия.

– Но разве это не близкие понятия: интерес и удовольствие? У Вас они разделяются?

– Ну, в общем, не очень, не особенно разделяются. Тут вы меня подловили. В принципе, я – человек увлекающийся, много кем из писателей увлекался. Вот, в основном, их и перечитываю. Пушкина перечитываю, с годами все чаще. Перечитываю Чехова, Булгакова. Регулярно возвращаюсь к Довлатову – раз в год непременно. И «вокруг Довлатова», всех его вспоминающих прочитываю, вот Генис порадовал со своей книжкой «Довлатов и окрестности»… Перечитываю Войновича – «Автопортрет», «Замысел». Когда, кстати, Владимир Николаевич издавал альбом своих картин, по просьбе его жены Ирины я написал к нему небольшой рассказик-предисловие под названием «Как художник художнику»… Ну, а из западных писателей перечитываю чаще всего Гофмана.

– «Крошку Цахес» любите?

– Угадали, не просто люблю. Я в свое время Гофмана иллюстрировал, а в институте по «Крошке Цахес» даже защищал диплом.

– Гофманом от соцреализма защищались. Не такой уж и наивный Вы человек. И правильно выбрали направление художникам-иллюстраторам хорошо платили в советское время, насколько я знаю.

– Во всяком случае, семья не жаловалась.

– И вот после ста с лишним книг и открытия издательства Вы, успешный художник, бросаете Москву…

– В смысле, уезжаю в деревню?

– Да.

– Это как-то само собой получилось. Я – городской человек, и думать никогда не думал, что уеду жить в деревню. Мы просто с семьей хотели купить дачку. И подыскивая ее, с каждым разом уезжали все дальше от Москвы, ничего нам особо не нравилось. А тут вдруг отъехали на 200 километров, за город Переславль-Залесский. Как это получилось – до сих пор не знаю, честно вам скажу. Искали по объявлению какое-то село Ивановское и заблудились. Вообще, в моей жизни многое происходит как бы случайно. И тут, так же случайно, возле деревни Перемилово заглох мой «Москвич». Это была моя первая, поистине фантастическая машина, она умудрялась глохнуть на ходу. К нашему автопрому у народа – особенно тогда – было много претензий, но вот чтобы автомобиль глох на ходу – мне никто не верит, все говорят: такого не бывает. Бывает, это чистая правда. Вот и тут в очередной раз встал как вкопанный. Вокруг – глухой лес, на горке – деревня. Я пошел туда за подмогой, и местные умельцы, не очень трезвые, каким-то чудом мне машину завели. Их я и спросил: где тут село Ивановское? Там вроде дом продается. «Зачем тебе Ивановское, – говорят они. – У нас вон Андрюха дом продает. Сходи, посмотри. И природа у нас тут вокруг – закачаешься!» Природа и впрямь была волшебной, да и люди мне очень понравились: доброжелательные, совсем другие, не городские, и веселье у них было какое-то настоящее, искреннее. Дом, правда, оказался кривой-косой, видимо, у Андрюхи не было… как его?.. угольника…

– Наверное, он не для себя строил, для продажи.

– Да он и не был строителем вовсе. «Я – историк, – честно признался он мне. – Потерял работу, решил построить дом на продажу, вдруг, думаю, заработаю». Шел девяносто первый год, напомню, история для того времени вполне типичная. Мы в этом доме переночевали, вроде кривой-косой, а крепкий! И решили в Перемилове остаться. Так я обрел свой второй дом.

– Сейчас это называется дауншифтингом, правда, едут не во Владимирскую область, а на Гоа.

– Тогда такого понятия не было. Я тоже не думал отказываться от столичной жизни, не думал, что оставлю издательство «Текст», которое любил. Не думал, что перестану быть книжным художником. Но меня просто затянуло обаяние деревенской жизни. Я прожил много лет в городе, а что там видел? Серое небо, серый асфальт, серые дома. В деревне же я обнаружил зеленую траву, речку, бабочек… Если ночью выхожу на улицу, во двор, то почти всегда небо усеяно звездами. И люди в деревне спокойные, не дерганые, как в городе, живут сегодняшним днем, и их жизнь, как правило, им по нраву. Наверное, не случайно я там взялся за живопись. Потихоньку отошел от издательских дел. Мои коллеги по издательству решили, что я просто сошел с ума…

– Жена что сказала?

– Поинтересовалась, на что мы будем жить. Я честно ответил, что не знаю. Поначалу мои перемиловские картинки ее не слишком вдохновляли. Но потом и она перешла в мою веру, теперь мы с ней деревенские единомышленники.

– Свою стилистику Вы нашли именно в деревне?

– Да, там. С книгами все было иначе, в каждой книге я был другим, разным. Исходил от авторов, а не от себя. Когда же я рисую свои картинки, то иллюстрирую свои собственные мысли, сюжеты, истории. Иллюстратор книг и художник, который пишет картины, – это разные профессии. Хотя моя сегодняшняя живопись – это, скорее, жизнь, а не профессия. Часто в моих картинах выражается восторг от восприятия жизни, моей деревенской жизни – той, которой у меня раньше не было. В этом смысле мои ощущения, наверное, чем-то сродни эмоциям, которые вкладывали в свои картины художники-примитивисты. Я их всегда очень любил: Анри Руссо, Пиросмани, Генералича. В советское время найти их альбомы было очень трудно, но я как-то умудрялся, покупал за бешеные деньги… А когда я приехал в деревню, то вдруг сам увидел мир, очень похожий на тот, что они рисовали. Только на русский лад. И моя любовь к наивному искусству соединилась с миром деревни Перемилово. Так, вероятно, и состоялось рождение нового художника Любарова.

– Вопрос, на который, возможно, обидитесь. Ваши любимые примитивисты были самоучками, не имели художественного образования, их стиль шел, отчасти, от неумения рисовать, незнания законов, технических приемов. Вы – человек мало того, что с художественным образованием, но и отлично осведомленный, искушенный. Как это соединяется?

– Можно вспомнить художников и пообразованней меня – Ларионова, Гончарову, Кандинского, все они получили прекрасное академическое образование. И, тем не менее, они исходили из народного творчества. Некоторые современные художники, замечательные, Наталья Нестерова, например, Аркадий Петров – и некоторые другие – тоже тяготеют к наивному искусству. Но, в принципе, вы правы: если считать наивным художником только того, кто не получил специального образования, то я тогда не наивный художник.

– Вы лукавый художник.

– Согласен! Но, конечно, по части образования вы правы. Я много размышлял на эту тему. С художественным образованием и в самом деле все непросто, в нем таятся кое-какие опасности. Иной раз оно может придавить в человеке талант, зашорить его, загнать в жесткие рамки. Художник не должен разучиться удивляться тому, что видит. Он – художник, только когда живой. Когда в душе у него все кипит, и этим своим кипением он хочет поделиться с миром. А академическая муштра может отбить у человека желание радоваться жизни. Если без конца заставлять будущего художника рисовать треугольники, гипсовые головы, постановочные натюрморты, его фантазия может высушиться, творческое горение превратится в пшик, в ничто…

– Вас-то не высушило.

– Иногда мне кажется, что я получил слишком много образования. Серьезно! Семь лет в художественной школе при институте имени Сурикова и пять с половиной лет Московского полиграфического института. Перебор!

– Знаете, как это называется? Хорошая школа!

– Представьте, что вы идете лечить насморк, и его вам лечат не три дня, а два года. И вы уже не выздоравливаете, а становитесь хроническим больным.

– От чего же Вас лечили двенадцать лет?

– От дыма, вероятно, которым в детстве меня тянуло все заштриховать… И думаю, что у нас тогда было несколько неплохих педагогов, деликатных, еще старой закалки. Уже став взрослым, я понял, что хороший преподаватель – это не тот, кто требует, чтобы ты смотрел на мир, как он, а тот, кто помогает тебе увидеть мир твоими же глазами. Преподаватель просто должен защитить тебя от невежества и помочь разбудить творческий зуд. Это, собственно, все…

Ну, а настоящим моим учителем, наверное, все-таки был русский лубок, народная картинка.

– В лубке всегда были подписи, объясняющие, что нарисовано.

– У меня тоже почти ко всем картинкам есть подписи. Как будто картинка – это кусочек жизни, у которого где-то вне картинки было начало, и где-то, тоже вне картинки, будет конец. Так что картинка у меня фиксирует не просто случайный миг в жизни моих персонажей, а это часть продолжающегося действия.

– Я не просто так про подписи к картинкам спрашиваю. В Ваших последних альбомах есть не только картины, но и рассказы. В какой-то момент стало мало линий и красок, понадобились слова?

– Настоящий писатель работает на компьютере, а я пишу карандашом. И если что не понравится, ластиком стираю. Значит, писатель я ненастоящий.

– Думаете, отшутились и все? Нет, не надейтесь, не отстану.

– Ну, вот признаюсь вам, почему начал писать. Я обычно плохо сплю, и из-за бессонницы по ночам думы думаю, воспоминания лезут в голову. Вот вдруг вспомнится история, которая со мной приключилась лет сорок назад, мне и не хочется, чтобы она пропала. Я встаю, сажусь за стол и записываю, что вспомнил. Или друзья ушедшие по ночам приходят. Недавно я подумал о том, что все мои близкие друзья умерли… И мне хочется о них написать, потому что это я не нарисую.

– Так вот в чем дело! Вы записываете то, что не нарисуете.

– Да, совершенно верно. Так я записывал, записывал довольно долго для себя. А тут к моему 60-летию издавался альбом с предисловием директора Третьяковской галереи. Мне позвонил редактор и говорит: «Володь, у нас тут в макете образовались пустоты, хорошо бы их какими-то текстиками заполнить. Только чтобы не искусствоведы написали, а ты сам». До сдачи альбома в типографию оставалось совсем мало времени, и я, как ни странно, сел и написал – видимо, уже был к этому готов. Свои первые рассказики. Например, про своего замечательного дядю. Его все звали «дядя Миша с большой головой».

– Ваш персонаж.

– Да, вполне. Дядя Миша был очень умным человеком, но голова у него была большой по другой причине. Он был охоч до женского пола, влип в историю, за ним гнались какие-то мужики, и он упал в шахту лифта, вниз головой. И после этого случая голова у него начала расти… Потом написал историю про дедушку. Моя бабушка Соня содержала до революции трактир, благодаря чему, собственно, и кормилась вся семья. А дедушка постоянно проигрывал трактир в карты, потому что был заядлым картежником. Поэтому бабушка отправила его в Америку на заработки. Но и там он ничего не заработал; вернувшись через 12 лет, сказал бабушке, что его обокрали революционные матросы… Короче говоря, в своих рассказиках я мало чего придумываю. Что было, то и описываю. Сначала описывал семейные байки, потом добрался до деревни, стал, можно сказать, перемиловским бытописателем.

– По интонации Ваши тексты очень похожи на Ваши картины.

– Вот и хорошо. Я так себе представляю: листает человек мой альбом, задается вопросом, например, почему у многих моих персонажей головы большие (меня, кстати, на выставках постоянно об этом спрашивают), а тут рассказик про «Дядю Мишу с Большой Головой». Или почему у моих персонажей столько зубов? Некоторые зрители на выставках даже педантично подсчитывают: столько не бывает, говорят! А тут рассказик про мои мытарства с зубами… Картина «Ресторан “Долина”», например, а рядом история про то, как я не стал музыкантом… Ну и так далее… Мои рассказики – это что-то вроде дополнительного блюда, гарнира к моим картинкам… Скучно же есть одну курицу. С гарниром интереснее.

– Вас не удивляло, что Ваши картинки столь востребованы за рубежом? Вроде, такое тут все наше-наше, и вдруг…

– В Германии у меня было четыре выставки. Многие немцы говорили мне: дескать, да, это Россия, но почему-то немецкий юмор тут тоже ощущается.

– Немецкий юмор?

– Сам удивляюсь. Голландцы, например, в моем амстердамском цикле голландского юмора не обнаружили, хотя некоторые, по их словам, нашли там «голландскую душу». А в Германии или в Австрии почему-то чувствуют родственный юмор. Не знаю, правда, радоваться этому или огорчаться, потому что я всегда считал, что у немцев с юмором не очень… Но вот поди ж ты.

– Односельчане в Перемилове как реагируют на Ваши картинки?

– С осторожностью. Подозреваю, что им не слишком нравится. Искусство, говорят, оно для того нужно, чтобы человеку было красиво.

– Озеро, русалка, олень, цветочки…

– Ты, говорят, можешь нарисовать букет цветов, в конце-то концов?! Что у тебя одни пьяные мужики и толстые бабы? Мы и так знаем, что мы такие! А ты нас рисуй красивыми, чтобы мы воспитывались и исправлялись! Такая, понимаете, философия…

– Как на Ваших картинах оказался субъект, поразительно напоминающий актера Депардье?

– Да, целая серия у меня есть – «Депардье в деревне Перемилово» называется.

– Неужели и впрямь бывал?

– Не бывал, но деревенские, можно сказать, считают его «своим парнем». Я, в общем, понимаю, почему. Депардье сам родился в глухой провинции, и столичный лоск ему по-прежнему чужд. Депардье тоже крепко выпивает. Он – дебошир, то и дело совершает нестандартные поступки. Депардье по духу близок удалым русским ребятам, но при этом еще и француз, что нашим людям тоже нравится. Депардье может прокатиться на своем мотоцикле со скоростью 200 километров в час, да еще сильно нетрезвый. В общем, Депардье – это такой былинный герой, лег моим односельчанам на душу. Мне он тоже нравится – веселый толстый человек, а я – тощий, мне и завидно. Вот я и сделал такую серию. Там есть Депардье, посещающий русскую баню; Депардье, выпивающий сам с собой «на троих», есть «Депардье в гостях у Люси»: Люся в неглиже лежит на кровати, а он играет ей на гитаре.

– Герой-то видел?

– Думаю, что нет.

– Жалко.

– Как раз к тому моменту, когда я выставил серию с Депардье, он уже успел наговорить всякого – и уехал из России.

– Ваши картины с Шагалом не сравнивают?

– Бывает. Но мне кажется, мы с Шагалом совсем по-разному смотрим на мир. Или, скорее, так: на мир смотрим в чем-то схоже, а вот как художники выражаем свое восприятие этого мира по-разному. Да, летающие люди у меня тоже имеются. Но думаю, что по этому признаку в изобразительном искусстве отыщется еще не менее десятка не самых плохих художников.

– Почему художники так часто отправляют своих героев летать?

– Привиделись, наверное. Приснились… Когда меня спрашивают, откуда берутся сюжеты моих картин, иногда очень странные сюжеты – странные, не спорю, я отвечаю: из жизни, откуда еще. Увидел, скажем, по телевизору картинку наводнения в городке Затон, где оно случается каждый год, и нарисовал серию «Наводнение». Попалась мне на улице почтальонша в розовой кофте, мимо которой на старом велосипеде проезжает мужичок, – и родилась картина «Прогулка с велосипедом и мужчиной»… Заметил бредущую мимо моих окон в деревне нетрезвую парочку, сел и нарисовал картину «Лунатики» – там похожая парочка бредет по крышам домов. Почему по крышам? Не знаю… Ну, а большинство сюжетов мне все-таки снится. Вернее, не снится, а возникает в такой, знаете, полудреме. Наверное, благодаря плохому сну я и нарисовал много картин.

– Где автопортреты?

– Нет такой потребности. Я себе и так надоел, чтобы еще автопортреты рисовать.