Заметки о биографическом жанре

Алексей Варламов. Ева и Мясоедов. М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной. – 2021. – 540 с.

 

Алексей Варламов — прозаик, филолог, ректор Литературного института им. А.М. Горького, автор романов «Мысленный волк» (короткий список «Большой книги», «Студенческий букер») и «Душа моя Павел». Лауреат премии Александра Солженицына и Патриаршей литературной премии.

В новую книгу Алексея Варламова вошли «повести сердца» — «Рождение», «Ева и Мясоедов», «Дом в деревне», путевые очерки из Европы и Америки и очень личные заметки о русской литературе, о биографии и творчестве Пушкина, Достоевского, Толстого, Булгакова, Шукшина, Солженицына, Водолазкина. «Ева и Мясоедов» — сборник прозы о потерянном и обретенном Слове.

Первые книги в серии «ЖЗЛ» я прочитал, когда учился в школе. Это были биографии Сальвадора Альенде и Эрнесто Че Гевары, написанные неким И. Лаврецким. Я зачитывался ими как самым увлекательным романом на свете, и прошло много лет, прежде чем я узнал, что на самом деле Лаврецкий — псевдоним известного советского разведчика и историка Иосифа Григулевича, который однажды и сам станет героем этой серии в своем подлинном качестве. Хотя насколько подлинной может быть история жизни профессионального плута и авантюриста?

Главный урок в этом сюжете для меня в том, что верить нельзя никому и ничему, особенно если речь идет о литературе документальной. Биография есть, несомненно, самый фантастический жанр на свете и, чем замечательнее ее герой, тем выше процент фантастики. Великие люди не просто проживают свои жизни, они за редким исключением озабочены тем, как их судьбы отразятся в зеркалах будущего, и иногда кажется, что ради этого отражения иные из них живут не меньше, чем для своего настоящего. Они создают мемуары, ведут дневники, пишут письма, сочиняют автобиографическую прозу и на каждом шагу врут, сознательно или бессознательно, намеренно или нет, но искажают истинную картину, и в этом смысле идеальная биография должна стремиться к тому, чтобы эти наслоения бережно снять и увидеть… кочерыжку, ибо именно в этой лжи, в этих листьях и заключено обаяние и содержание любой судьбы. Жизнь художника есть миф, жизнь русского художника Серебряного века — миф в квадрате, жизнь того, кто попал в советское время, — в кубе, вопрос — что за этим мифом стоит. В любой биографии есть узловые места, контрапункты, ощутимые моменты артикуляции, на которых и стоит сосредотачиваться, чтобы попытаться понять своего героя.

Филолог Людмила Сараскина как-то заметила, что биография художника есть самое совершенное его произведение. В случае с ее героем, Солженицыным, — это, несомненно, так. А с Платоновым? А с Булгаковым? С Шаламовым? Солженицын — скорее исключение. Или даже не исключение, а счастливое меньшинство. Победитель. Большинство же русских писателей ХХ века победителями не назовешь, но их судьбы интересны не только сами по себе, но и как некое общее поле, где каждому достался свой надел.

Кто еще оказался «гением жизни»? Из моих героев — Пришвин, разумеется. В каком-то смысле Алексей Толстой, хотя у него была своя ахиллесова пята. Ну а кроме того — Пастернак, и, наверное, с некоторыми оговорками Ахматова. Но — не Цветаева, не Мандельштам, не Грин, не Есенин, не Клюев, не Маяковский, не Блок, даже не Шолохов. Тут проходит какая-то грань, что-то, определяемое не столько внешними обстоятельствами, сколько душевными качествами, характером, судьбой, вот почему эти вещи так важны.

Пришвину, например, повезло не с судьбой. Какое уж там везение — один Розанов, выгнавший его из гимназии, чего стоит. Или Гиппиус с Мережковским, не желавшие признавать его талант, как не признавали его ни Блок, ни Белый, ни тот же Розанов. Но в Пришвине счастливо сошлись черты характера и обстоятельства времени и места. Он поздно пришел в литературу, мыкался, искал себя, совершал нелепые поступки, громил публичный дом, отсидел год в тюрьме за революционную пропаганду, был мучительно робок с женщинами, пропадал на охоте, связался с сектантами, а потом как-то все это преобразилось, и все несчастья обернулись счастьем. Даром что ли он потом с полным основанием заметил, что счастье — это измерение жизни в ширину, а несчастье — в глубину. У него случилась практически идеальная жизнь.

То самое жизнетворчество, которым грезили символисты, стрелялись, уводили друг у друга женщин, но по-настоящему прожил роман как жизнь тот, кого они и за писателя-то не считали. Так, за географа, охотника. А Пришвин был гением. Не литературы, а жизни, ну так это еще ценнее. Разве что под конец бес честолюбия привязался — я иначе не могу себе объяснить всю эту историю с романом «Осударева дорога», посвященном строительству Беломорканала, которую писатель Олег Волков, проведший много лет в сталинских лагерях, назвал лакейской стряпней, а меж тем Пришвин душу в нее вложил. Однако не это в нем главное. Он, по собственному выражению, спасал сказку во времена разгрома и — спас.

В 1946 году он помог Платонову. От Пришвина зависело, дадут ли опальному автору «Семьи Иванова», только что изничтоженной критиком Ермиловым, возможность заниматься литературной обработкой народных сказок. У Пришвина могла быть на Платонова обида, потому что тот еще до войны написал очень жесткую рецензию на пришвинскую повесть «Неодетая весна». Пришвин был чрезвычайно обидчивым, и больше того — о Платонове он говорил, что этот человек «несомненно является врагом моей личности» — что правда! — однако тут то ли забыл об этом обстоятельстве, то ли не придал ему значения или же обиду превозмог, а только он написал краткий, но очень выразительный отзыв в пользу своего зоила. Платонова это не просто поддержало — спасло.

Они никогда не встречались при жизни, но у обоих был общий ученик — молодой поэт Виктор Боков. Тоже счастливец, тоже жизнетворец, проживший почти сто лет — он родился в 1914-м, а умер в 2009-м, — боец Красной Армии, узник ГУЛАГа, автор любимых народом песен, Боков оставил такие скудные воспоминания, что даже обидно становится. У Платонова, человека в общем-то очень нелюдимого, особенно к концу жизни, не было более близкого друга и собеседника, чем Боков. Не Федот Сучков, не Нагибин, не Липкин, не Гроссман, не Эрдман, не Миндлин, даже не Шолохов, а Виктор Боков. И Пришвин не кому-нибудь, а именно Бокову пере-давал совет, завещанный ему Розановым: поближе к лесам, подальше от редакций. Но Боков не счел нужным об этом ни подробно рассказывать, ни писать. Так, крохи какие-то… Но, может быть, это и правильно?

Вот я говорю, что ничему нельзя верить — ни дневникам, ни письмам, ни мемуарам (причем именно в такой последовательности — по степени нарастания недостоверности), и действительно нельзя. Скажем, Ахматова ругала Георгия Иванова за «Петербургские зимы», но сама сколько всякой понапраслины на людей возводила. На того же Алексея Толстого, что, якобы, это по его вине погиб Мандельштам, погибла дочь Кузьминой-Караваевой Гаяна, что он был антисемитом и пр., и пр. А ведь это все далеко не так. Просто в какой-то момент она Толстого, его напора — особенно в Ташкенте, где он присылал ей корзины с фруктами, — испугалась, дорожа собственной репутацией, и принялась его «топить».

А еще Анна Андреевна очень справедливо заметила, что за прямую речь в воспоминаниях надо применять уголовное наказание. Все это правильно, но иной раз попадаются такие свидетельства, что сердцем чуешь — правда! В записных книжках Фаины Раневской приводятся слова Елены Сергеевны Булгаковой, что Миша иногда по ночам просыпался и плакал: «Леночка, почему меня не печатают? Ведь я такой талантливый!» В истинность этих слов невозможно не поверить, хоть это и цитата, переданная через третьи руки. Но я чувствую, что это было именно так, и в этих словах — ключ к «Батуму». Булгаков не мог примириться с тем, что его заживо похоронили и «Батум» был его криком — я жив! Он был уверен, что уж эту вещь не смогут не заметить, а когда 14 августа пришла телеграмма «бухгалтеру», что поездка на юг отменяется, механизм смертельной болезни, заложенный в каждом человеке, заработал с огромной скоростью…