В основе книги — материалы следственного дела Петра Ильича Нестеренко. 

Саша Филипенко родился в Минске в 1984 году. Окончил филологический факультет СПбГУ. Лауреат «Русской премии», премии «Ясная Поляна» (выбор читателей), премии журнала «Знамя», финалист Национальной литературной премии «Большая книга». Романы Саши Филипенко переведены на многие иностранные языки.  В «Знамени» напечатаны романы «Замыслы» (№ 12 за 2014 год), «Травля» (№ 2 за 2016 год) и «Возвращение в Острог» (№ 2 за 2019 год).

Много лет изучением дела Нестеренко и захоронений расстрелянных на Донском кладбище занимались только исследователи из Мемориала (признанного на территории РФ иностранным агентом) и еще несколько человек. А потом разобраться с этой историей с помощью Мемориала решил беларуский писатель Саша Филипенко (вы можете знать его по романам «Бывший сын», «Красный крест» и другим). Герой «Кремулятора» Пётр Нестеренко — дворянин и участник Белого движения, ставший агентом НКВД и первым директором Московского крематория, который располагался на территории Донского некрополя. Днем Нестеренко кремировал советскую элиту, умершую своей смертью, а ночью — тела расстрелянных в НКВД. Вслед за своим персонажем Филипенко побывал в Саратове и Париже, в Варшаве и Стамбуле, чтобы из архивных документов и личных впечатлений сложилась художественная реконструкция одной совершенно удивительной судьбы.

Отрывок из книги, опубликованной в журнале «Знамя», №2, 3 за 2022

— Значит, ты утверждаешь, Нестеренко, что был против антинародной войны, развязанной царем и его приспешниками?

— Конечно! Уже в первые дни я понял, что никаких четырех месяцев, которые все отводили на выяснение отношений между большими державами, не будет. Мне почти сразу стало очевидно, что разворачивается великая, бессмысленная и бесконечная катастрофа!

— По-твоему, в той войне не было смысла?

— А какой в ней был смысл? Какой вообще во всех этих бойнях смысл, если проходит сто лет, и никто даже не вспоминает ни когда, ни из-за чего война началась? Для чего, например, солдаты отдавали свои жизни, если на территории Советского Союза нет ни одного памятника погибшим в Великой войне?!

— Памятников нет, потому что нельзя увековечивать неправильную войну.

— А жизни солдат?

— А значимость солдатской жизни тоже преувеличивать не стоит. Тебе ли не знать, что всякий рядовой должен идти и сражаться!

— Неплохо рассуждать об этом здесь, сидя в Саратове, верно, гражданин начальник?

— Нестеренко, поосторожнее! Во время войны каждый делает свое дело. К сожалению, враг не дремлет — наша страна наводнена шпионами, и мне поручено разбираться с такими, как ты! Если партия прикажет мне отправиться на фронт — я отправлюсь!

— Я своей стране не враг…

— Поверь, Нестеренко, я сумею это доказать! Рассказывай лучше, как ты был ранен…

— В бою…

— Рассказывай, говорю!

— Так а что рассказывать?

— Как ты был ранен!

— Как и в любой другой раз загремело, зашелестело, пошли удары и…

— Нестеренко, мы сейчас закончим допрос, и, поверь мне, ты очень об этом пожалеешь!

— Ладно-ладно вам… порезало осколком меня…

 

С самого утра стеной стоял грязный туман. Все теперь было одно — небо, земля. Испепеленная простыня. Первая одинокая пуля разорвала ее и пролетела в метре от меня. Будто насекомое с полным брюшком свинца, она устремилась куда-то дальше, в лагерь, где, словно скорбные цветы, опылила первое сердце. Смертью. И начался бой. То тут, то там засвистели вдруг выпущенные жала, и уже спустя мгновение раздался взрыв. Содрогнулась планета. Мне бы стоило спрятаться, свернуться калачиком в окопе, но какая-то неведомая сила заставила меня вылезти из ямы, и, едва я встал на ноги, что-то вскрыло мне горло…

 

— Где порезало?

— Вот здесь, видите? Когда это случилось, я уже мало что соображал. Брызнула кровь, и, повалившись на землю, я двумя руками схватился за шею. Помню только, что я смотрел в небо, а деклассированные впоследствии ангелы пели мне:

 

              Постой, не уходи!

              Мы ждали лета — пришла зима.

              Мы заходили в дома, но в домах шел снег…

 

              В наших глазах крики «Вперед!»

              В наших глазах окрики «Стой!»

              В наших глазах рождение дня

              и смерть

              огня.

 

— Нет никаких ангелов, Нестеренко, продолжай показывать по существу!

— А бог?

— И бога, конечно, тоже нет! Продолжай, говорю, показывать!

— А про что показывать-то?

— Про то, что было после ранения!

— После ранения, как я уже говорил, был госпиталь. Впрочем, не думаю, что вам будет особенно интересно слушать об этом…

— Ты рассказывай, а я сам решу, что интересно, а что нет!

— Воля ваша, гражданин начальник. Госпиталь — это был такой склад обрубков. Лишние и бесполезные люди. Целыми днями все только и делали, что читали «Русский инвалид» и задавались ненужными вопросами: «А почему они публикуют только офицерские списки? А почему они не пишут о простых рядовых?»

— А почему они не писали о них?

— А кому они были нужны?! Вы же сами только что сказали, что не следует переоценивать значимость солдатской жизни. Так, единица…

— Ты не философствуй, а продолжай показывать относительно проведенного времени в госпитале!

— В госпитале, говорю же, я по большей части спал. Тут нужно сказать, что больничные сны я не очень-то любил, но…

— Нестеренко!

— Да вам будет интересно! Дело в том, гражданин начальник, что уж слишком часто я видел незахороненных солдат, понимаете? Мертвецы шагали мне навстречу, а я смотрел на них и все думал: а чего это, мил люди, вы идете именно ко мне? Окровавленные, рота за ротой, полк за полком, с запекшейся кровью на лицах, эти уродцы, кто без глаза, кто с раздробленным черепом, шагали полями, плелись замерзшими реками и хором повторяли одни и те же слова: «Братец, Петя, похорони нас! Захорони нас, милый!»

— Ты поэтому решил работать в крематории?

— Почему поэтому?

— Потому что тебя атаковали мертвецы?

— Да нет, что вы! Между войной и крематорием ведь еще столько всего случилось…

— Но ты ведь когда-то выбрал эту работу?

— Работу эту я не выбирал — уж скорее она меня нашла…

— Это как же?

— Это так же, что в 1926 году, по возвращении из Парижа в Москву, я долго не мог никуда устроиться. Как ни просился я, к летной службе, да даже к обслуживанию самолетов, меня не допускали. В конце концов, с биографией моей крематорий стал единственным шансом начать новую жизнь…

— А почему эту должность предложили именно тебе? Уверен, в Москве многие хотели бы быть директором крематория…

— Думаю, меня выбрали потому, что я знал иностранные языки и умел обращаться с техникой…

— Зачем при работе в крематории знать иностранные языки?

— Как это зачем? Не забывайте, что мы строили крематорий с нуля. Нам помогали иностранцы…

 

При слове «иностранцы» Перепелица оживает. Предплечье молодого следователя вздрагивает и готовится внести «нужные» показания.

 

На старт, внимание, марш!

 

— Какие иностранцы помогали тебе при строительстве Первого Москов­ского крематория?

— Немцы.

— Кто именно?

— Компания «Топф и сыновья»…

— А где они сейчас? В Москве?

— Хотите загрести? Неужели их не было в ваших списках?

— Где они, спрашиваю!

— Поздно, гражданин начальник, уж много лет как вернулись в Германию…

— Связь у тебя с ними есть?

— Никак нет, гражданин начальник.

— Письма? Посылки?

— Нет.

— Чем они там сейчас, по-твоему, занимаются?

— Топфы?

— Да.

— А мне почем знать?

— Предположи!

— Разве предположение можно приобщать к делу?

— Я спрашиваю тебя, Нестеренко, чем они там сейчас, в Германии, по-твоему, занимаются?!

— Смею полагать, гражданин начальник, что, как и вы, трудятся на благо своей страны!

— Ты меня, гнида, с фашистами не сравнивай!

— А чем вам фашисты-то не угодили? Мы вроде как до недавнего времени были союзниками, на одной стороне вступили в войну. Польшу вместе раздербанили, или я что-то путаю?

— Отвечай на мой вопрос: чем, по-твоему, теперь эти Топфы там заняты?

— Если сейчас немцы начинают решать еврейский вопрос, а сложно придумать время более подходящее, думаю, что на печи, которые производит «Топф и сыновья», имеется большой спрос…

— Почему?

— Потому что сжигание тел умерших противоречит традициям иудаизма. Считается, что кремированные евреи не смогут восстать из могил по призыву бога. Вряд ли фашисты устоят перед таким соблазном насолить жидам…

— Нестеренко! Я тебе серьезный вопрос задаю!

— Ну а если серьезно… Не мне вам рассказывать, что крематорий — вещь чрезвычайно практичная. Не ссыпай я каждую ночь пепел расстрелянных в яму — сколько бы кладбищ вам понадобилось бы, а? Если допустить, что Германия поступает с врагами нации так же, как и мы, без работы «Топф и сыновья» точно не сидят.2

— Хорошо, с немцами понятно, но почему все-таки именно тебя, бывшего белогвардейца, летчика, назначили первым директором Московского крематория?

— Говорю же, потому что я знал языки, к тому же к этому времени уже был немного знаком с кремационным делом.

— Откуда?

— Много читал об этом.

— С чего вдруг такой интерес?

— Когда я жил в Париже, комната моя находилась рядом с кладбищем. В свободное время, особенно в выходные дни, от нечего делать я любил наблюдать за тем, как работает местный крематорий.

— Просто так? По собственной воле?

— Именно.

— Но это ведь неправда, Нестеренко!

— Чистая правда, гражданин начальник…

 

Я не вру. Как ты знаешь, милая, в Париже я оказался уже после эвакуации из Крыма, концентрационного лагеря в Галлиполи и безрезультатных попыток начать новую жизнь в Варшаве и в Софии. 34-летний мужчина, переживший ранение и революцию, Гражданскую войну и авиапроисшествие, долгое время я не мог найти работу. Как когда-то в Турции, я был вынужден скитаться по городу и соглашаться на всё, что только подвернется. Тяжелые смены на заводах «Ситроена» и «Рено» казались подарком, предложение работать таксистом — величайшей из удач. О подобной работе можно только мечтать, ведь теперь я мог снимать крохотную комнату, единственное окно которой выходило на крематорий. Каждое утро, перед тем как лечь спать, бывший русский офицер, я заваривал себе чай и, очищая яйцо, смотрел на кладбище. Это был не самый живописный, как ты помнишь, но все же умиротворяющий зольный вид. Забираясь в кровать, еще не представляя даже, что однажды мы окажемся в ней вместе, я понимал, что в этот самый момент парижский крематорий начинает новый день, превращая человеческие беды в пепел.

 

— Ладно, допустим. К Парижу и общению с иностранцами мы еще вернемся. Продолжай показывать, что было после госпиталя.

— После врачебной комиссии я побывал дома. Затем был направлен в Военную воздухоплавательную школу, которую окончил в конце января 1916 года. Далее, к радости отца, вновь был отправлен на фронт.

— Куда именно?

— В 21-ю воздухоплавательную роту под Барановичи.

— Сколько пробыл там?

— Месяца два-три…

— А потом?

— А потом я стал командиром отряда при 3-м Кавказском армейском корпусе…

— Сколько прослужил в этой должности?

— В этой должности я служил до конца апреля 1917 года, и в этом же году командованием авиации был направлен в город Гатчину, в военную авиационную школу на учебу. Школу окончил в конце 1917-го, приблизительно в октябре-месяце…

— Почему ты решил летать?

— Да как-то буквально за пару лет понял, что хочется быть подальше от земли…

— Хохмишь все… Ладно, и чем ты там занимался, в этой самой Гатчине?

— Занимался тем, чтобы учебно-летное дело не ослаблялось…

— Это как понимать?

— Поддерживал дисциплину и боевой дух…

— Поддерживал дисциплину?! Боевой дух?! Ты, очевидно, выполнял роль приспешника правительства Керенского и проводил ревностную активную работу среди солдатских масс, верно, Нестеренко?!

— Да какую ревностную работу?! Вы хоть представляете себе, с каким контингентом мне приходилось работать? Я считал, что лиц, пригодных к летной службе, надо было доучивать, так как в среде допущенных к полетам были унтер-офицеры, механики и мотористы, которые при царском правительстве к обучению в авиационных школах не допускались…

— Следовательно, ты являлся лицом из привилегированной среды, которая ранее допускалась, правильно, Нестеренко?!

— Выходит, что так…

— Вот и твой первый прокольчик, Петр Ильич! Вот я тебя и подловил! Говорил ты говорил, болтал-болтал да проговорился! Иногда нужно дать преступнику немного времени, чтобы наследить, верно? Объясни-ка мне, как такое могло случиться? Как же так получилось, что тебя в авиационную школу допустили? Кто же ты тогда по социальному происхождению, если, в отличие от других, допускался?

— По социальному происхождению я…

— Ну?!

— Дворянин…

— Вот оно как?! Могильщик-дворянин! Нестеренко, а почему же раньше об этом не рассказывал?

— Так ведь меня об этом и не спрашивали…

— Серьезно?! Всё запирательством занимаешься?! Вот, взгляни, за твоей подписью… На допросе от 24 июня в Москве ты показал, что отец твой по социальному происхождению является железнодорожным служащим. Сегодня же ты вдруг заявляешь, что происходишь из семьи дворян. Чем объяснить такого рода противоречивость в твоих показаниях, а?

— Я тогда забыл…

— Как это забыл?

— Вследствие сильной болезни — головной боли, я не добавил тогда на допросе, что отец мой был дорожный мастер из дворян…

— Нестеренко, тебе самому это не надоело, а? Мне вот сегодня уже да…

— А разве вы, товарищ следователь, никогда ничего не забываете?

— Никогда, Нестеренко, никогда!

— Везет вам…

— Продолжай показывать и постарайся больше ничего не забывать! Где тебя застала Октябрьская революция?

— Октябрьская революция, гражданин начальник, застала меня в названной школе в Гатчине, где я числился пилотом на тренировочных полетах. 25-го числа того месяца к нам пришел кронштадтский отряд матросов, главным образом с броненосца «Петропавловск». По предложению Гатчинского горсовета меня назначили начальником гарнизона.

— Сколько ты пробыл в этой должности?

— В этой должности я находился до 19 декабря 1917 года — то есть до момента отъезда филиала Гатчинской школы на Харьковский аэродром…

— А почему вы уехали в Харьков?

— Потому что хотелось еще немного пожить, гражданин начальник…

— А чего же ты опасался?

— Матросов…

— Показывай подробнее, чтобы я всё четко понимал!

— 25 октября 1917 года, около 10 часов утра, в здание Петроградского государственного банка явилась полурота запасного гвардейского полка с представителем новой власти Совета Народных Комиссаров — комиссаром Ланге. С их приходом стало очевидно, что большевики пришли брать власть. В тот день я решил побродить по улицам Петрограда и прощупать атмосферу. Невский был наводнен патрулями из матросов, везде стояли заставы, не пропускающие никого ни к Главному штабу, ни к Зимнему дворцу.

— Дальше!

— На следующий день, 26 октября, проходя по улицам, я встретил матросские отряды и броневые машины. У Зимнего дворца стояла толпа земных форм…

— Каких еще земных форм?

— Ну люди всякие не самые умные, но с ружьями…

— Дальше!

— Возвращаясь обратно по Невскому, я увидел группу зевак, разглядывающих какие-то небольшие красные и однотипные афиши. Подойдя поближе, я прочел призыв крушить Керенского и брать Гатчину…

— Продолжай!

— Прочитанные афиши сразу сориентировали меня в происходящих событиях. Я решил немедленно ехать в Гатчину, где еще представлялась возможность борьбы с новыми захватчиками власти…

— С кем-с кем?

— На тот момент — с новыми захватчиками власти…

— Ну и как, получилось у тебя?

— Для чего вы спрашиваете, если сами знаете ответ?

— Ладно, продолжай!

— К 10 часам утра 28 октября, уже в Гатчине, я застал необыкновенно многочисленное собрание офицеров, преимущественно Гатчинской авиационной школы. Генерал Краснов и его начальник штаба находились в тот момент на боевом участке, в 12 верстах южнее нас, где в бой были введены пять спешенных казачьих сотен и одна горная батарея. Со стороны противника было около четырех тысяч отборных петроградских рабочих, бывших солдат и, кроме того, эти самые безумные матросы. Боевыми действиями большевиков, если я ничего теперь не путаю, на тот момент руководил командующий Петроградским военным округом подполковник Муравьев…

— И как происходил бой?

— Казаки держались очень стойко, однако после трех суток боя перестали верить, что пехота подойдет им на смену, и начали настаивать на отдыхе. 29 октября было решено отвести казачьи части в Гатчину…

— А где в это время был ваш великий Керенский?

— Керенский в это время часто показывался в оперативном отделении, где старался уверить всех нас в общем благополучии положения. Как попугай, он постоянно повторял, что пятьдесят ударных батальонов сняты с Северного фронта и двинуты на выручку Временного правительства, в доказательство чего показывал какие-то телеграммы. Насколько я понимаю, из Пскова действительно непрерывно, эшелон за эшелоном, подходили к Луге ударные батальоны, однако недремлющий Лужский совдеп хорошо делал свое дело. Агитаторам не потребовалось прилагать больших усилий, чтобы убедить простых мужиков не участвовать в бойне. Коротко говоря, никто так и не пришел нам на помощь…

— Ясно. И что было дальше?

— Дальше, 29 октября, днем, офицеры Гатчинской авиационной школы, собравшись в столовой на аэродроме, обратились ко мне как председателю суда Общества офицеров с вопросом, что им делать дальше…

— И что же ты им на это ответил?

— На это я им ответил, что когда, с одной стороны, все боятся расправы большевиков-матросов в случае их удачи, а с другой — никто не желает вновь видеть у власти Керенского, — каждый должен быть там, где ему подсказывают долг и честь офицера; лично я, а со мной и многие боевые офицеры решили тогда сражаться с большевиками.

— Глупое решение, верно?

 

Верно, только мог ли я поступить иначе. Принимая это решение в минуты, когда следовало действовать здраво и мудро, закрыв глаза, я все еще зачем-то советовался с отцом… Самый испорченный в мире телеграф!

 

Действовать сложно. Я все еще пытаюсь угадать мысли отца. Как бы он поступил на моем месте? Что сказал бы, если бы узнал, что я не дал большевикам бой?! Как я смогу посмотреть в глаза собственному отцу, как смогу говорить с ним, если надо мной вечно будет светиться малодушия нимб?

 

— Я оправданий себе не ищу, гражданин начальник, в решении этом давно раскаялся, и, если необходимо, раскаяние это могу повторить…

— Ладно, рассказывай, что было дальше!

— Всё того же 29-го числа штаб генерала Краснова перестал существовать. Переутомленный трехдневным сидением на боевом участке, Краснов переехал в Гатчину и расположился во дворце. Часов в пять он собрал всех офицеров (человек двести) и обратился к нам…

— Что он вам сказал?

— Что же вы перебиваете-то все время, гражданин начальник? Можно подумать, что я бы вам и сам не рассказал?

— Отвечай давай!

— Он поблагодарил нас за готовность и искреннее желание помочь делу, однако тотчас констатировал, что все кончено.

«С этого момента, — заявил Краснов, — надо считать, что России нет, Великая Россия будет разрушена борьбой политических партий, и, вероятно, не останется камня на камне. Все будет разрушено — будут уничтожены целые города, и вот только после этого на развалинах разрушенной Старой России будет построена Новая, еще более Великая, Молодая Россия…»

— Как офицеры отреагировали на эти слова?

— Да никак. Генерал закончил, и все уныло разошлись — сложно как-то правильно действовать, когда на твоих глазах рушится империя, верно?

— Все разошлись, а ты?

— Придя из канцелярии во дворец, я узнал, что Гатчина может быть захвачена большевиками в любой момент. Необходимо было что-то предпринять, однако, прежде всего, нужно было выяснить, что предполагает делать штаб генерала Краснова. Зайдя с этой целью к Попову, я с трудом разбудил его и на свой вопрос получил безразличный ответ уставшего человека:

«Ничего… будем отдыхать… выспаться надо…»

«Но ведь большевики могут ворваться каждую минуту, и тогда начнутся дикие эксцессы!» — возразил я.

«Ничего, Бог не выдаст…» — с трудом, бессвязно сказал Попов и опять, будто бы ничего особенного не происходило, уснул.

 

— И? Что же ты делал дальше?

— Я понял, что нужно спасаться. Передав собравшимся единомышленникам «соображения» начальника штаба, мы по взаимному соглашению решили создать свой импровизированный штаб — нам необходимо было срочно организовать оборону Гатчины — организовать хотя бы для того, чтобы город не был неожиданно захвачен озверевшими матросами, что, безусловно, привело бы к большой трагедии…

— Значит, ты, взвесив все «за» и «против», решил сражаться против Совет­ской власти?

— Да…

— Но зачем, если было очевидно, что вас всех перебьют?

— Хороший вопрос…

 

Вряд ли товарищ Перепелица всерьез настроен разбираться в моих мотивах. Так скоро этот клубок не размотать, а психоанализ, как известно, в Советском Союзе запрещен еще вместе с Троцким. Наверное, нам могла бы помочь Сабина Шпильрейн, но кто же ее теперь станет приглашать из Ростова в Саратов?

Почему я принял решение сражаться, если понимал, что, с самой высокой долей вероятности, буду убит? Ответ простой — в середине октября я вдруг получил телеграмму от тебя:

скучаю люблю приеду короткий срок

 

Милая моя! Смелая моя, гордая и бесстрашная! Ангел мой хранитель, если бы ты только знала, как я жду тебя! — совершенно потеряв рассудок, записал я тогда в дневнике.

В том, что меня и всех, кто оставался рядом, скорее всего, перебьют как собак, я почти не сомневался. Ситуация осложнялась с каждым днем — в воздухе натурально пахло кровью, однако теперь я был прикован к Гатчине не только страхом, который испытывал перед отцом, но и чувством гораздо более сильным и безумным — любовью.

 

— Так что же было дальше, Нестеренко?

— Уже следующим утром, 30 октября, я узнал от взволнованных офицеров, что через два-три часа в Гатчину войдут большевики… Я прибежал во дворец, где увидел, что наш штаб уже скрылся. Осень патриота — пол был завален сорванными погонами. Уничтожено было все, а с дверей были сняты даже надписи с указанием должностных лиц. Словно призрака в замке, я встретил одинокого, отрешенного прапорщика. Он сообщил мне, что Керенского уже нет. Паренек рассказал, что, узнав о требовании большевиков выдать его, Керен­ский зашел к генералу Краснову и после краткого разговора спросил, что ему теперь следует делать…

— И что ему посоветовал Краснов?

— Застрелиться.

— Смешно. Рассказывай дальше!

— В 12 часов того же дня я переехал на квартиру в город к одному из своих друзей…

— Прятался?

— Старался избежать первого и рокового момента встречи с матросами…

— Почему же тогда не бежал из города, если боялся?

— Многие офицеры старались уйти хотя бы на несколько верст от города: одни укрывались в близлежащих лесах, другие уходили пешком по полотну железной дороги на одну–две станции от Гатчины — я же понял, что нужно переждать…

— Переждать?

— Да…

— Почему это ты это понял?

— Довольно скоро я осознал, гражданин начальник, что пыл у матросов выйдет, а необходимость в специалистах останется…

 

Сняв форму, но оттого не менее рискуя жизнью, несколько раз в день я появлялся на железнодорожной станции. Словно ворон, я расхаживал туда-сюда по перрону, сжимая в руке пудру — милый маленький подарок, который сумел раздобыть к твоему приезду. Атмосфера стояла тревожная, оглушающе, как за­творы винтовок, в гробовой тишине щелкали вокзальные часы. То и дело прилетали слухи об убитых офицерах. Один. Два. Три часа я мог стоять здесь, но поездов все не было, как и тебя.

Жизнь хихикала, предлагала выбирать: оставаться или бежать, сражаться или прятаться? Погибнуть, дожидаясь любимую, или исчезнуть, навсегда оскорбив отца?

Расхаживая по перрону, словно за кулисами, прячась за поднятым воротником, я шептал себе:

«Для чего ты хочешь остаться здесь, Петь? Чего ты добьешься, если в случае этом Вера гарантированно заявится на твои похороны? Думай трезво! Размышляй по-взрослому, Петь! Кому, кроме отца, нужна твоя смерть? Что будет от того, что тебя убьют здесь? Некоторое время папенька будет размахивать твоей храброй гибелью, как выигрышным лотерейным квитком, а после, что будет после, когда начнутся преследования и он вовсе отречется от тебя?! Для чего же ты хочешь убить себя? Уж сколько ты доказывал ему, что храбр?! Если ты погибнешь — он будет твердить, что ты плохой солдат, если пройдешь всю войну — в который раз обзовет трусом. Так, может, лучше скрыться?! В конце концов, это твоя и только твоя жизнь! Другой у тебя не будет! Ради чего ты тут собираешься сражаться? Ради России? Так ее ведь больше нет! Ради Веры? Так какой в этом смысл, если мертвого она не сможет любить тебя?!»

Там, на вокзале, я всё отчетливее понимал, что должен спасаться, и все же никак не мог решиться — более смерти я опасался, что два самых важных человека в моей жизни никогда не простят меня: «Что будет, если она приедет, а я сбегу? Оставить ее на растерзание матросам? Прятаться по обозам и знать, что в это время твою любимую насилует полурота?»

В этих терзаниях прошли несколько дней. Носом постоянно шла кровь. Некогда подаренный тобою белоснежный платок был теперь совершенно алый. Разглядывая новые красные пятна на розовом снегу, я проклинал себя за собственную нерешительность и рационализм, за то, что в одном человеке могут сплетаться полярности. Уже через несколько лет, оказавшись в Константинополе, я узнал, что в проливе Босфор имеется двойное течение, что верхний слой более пресной воды движется из Черного моря в Мраморное, а нижний (более соленый) бурлит в направлении обратном. Течения эти старались убить всякого пловца, выброшенного из лодки, и в те дни, в Гатчине, я, конечно, не понимал еще, что впервые в жизни переплываю свой собственный Босфор.

 

— Так и что ты сделал, чтобы избежать расправы матросов?

— Воспользовавшись удобным моментом, я, как и другие мои товарищи, отправился на работу в Харьков, куда из-за наступления немецкой армии эвакуировалась гатчинская летная школа…

— В Харьков?

— Да…

— Значит, все-таки сбежал?

— Да…

— И что ты там делал, в Харькове?

— Я стал помощником начальника филиала Гатчинской авиационной школы…

— Как долго оставался в этой должности?

— Недолго. В связи с наступлением немецких оккупационных войск, теперь уже на Харьков, школа вновь была вынуждена двигаться дальше…

— Дальше? И куда ты двинулся дальше?

— Никуда… Я остался…